Кто борется с миром, становится велик победою своею над миром; кто борется с самим собою, становится еще более велик победою над самим собой; тот же, кто борется с Богом, становится превыше всех.
Сёрен Керкегор, "Страх и Трепет"

telegram @maldoror


Песни Мальдорора, Песнь VI


Перевод с французского - Н. Мавлевич

(1) О вы, чье завидное спокойствие служит только благообразию физиономии, не думайте, что вам снова придется читать строфы в дюжину строчек, какие осилит и школьник; слушать возгласы, которые сочтут непотребными, или заполошное кудахтанье кохинхинки, нелепее которого трудно вообразить, если вообще давать себе такой труд; а впрочем, декларации нуждаются в вещественном подтверждении. Неужто вы решили, что коль скоро я играючи и словно ненароком осыпал градом оскорблений, облеченных в не требующие истолкования гиперболы, людей, Творца и самого себя, то миссия моя на этом заканчивается? О нет, главное еще впереди, и к делу я почти не приступал. Всех трех поименованных чуть выше персонажей свяжут теперь нити романа, и таким образом они предстанут в не столь абстрактном виде. Живая кровь чудесно заструится в их жилах, и вы будете поражены, когда найдете там, где ожидали встретить лишь неопределенные и чисто умозрительные образы, жизнеспособный организм со всеми нервными узлами и слизистыми оболочками, но в то же время подчиненный высшему духовному началу, которое главенствует над физиологическим процессом. Пред вами в прозаическом обличье (что не ослабит поэтического эффекта) предстанут вполне полнокровные существа, глядите, вот они стоят рядом с вами, скрестив на груди руки, и солнечные лучи, скользнув по черепичным крышам и каминным трубам, явственно освещают их самые что ни на есть земные, осязаемые кудри. Они не те, что прежде, не эфемерные создания, достойные анафемы чудовища, годящиеся лишь на то, чтобы смешить людей, – чудовища, которым лучше было бы остаться в голове того, кто их измыслил; и не кошмарные виденья, оторванные от реальности. Причем такое изменение пойдет моей поэзии лишь на пользу. Вы сможете потрогать собственными руками нисходящие ветви из аорты, пощупать их надпочечники, не говоря уже о чувствах! Впрочем, и начальные пять частей были небесполезны: они послужили фронтисписом моего произведения, фундаментом моей постройки, преамбулой моей новой поэтики; ведь должен же я был, прежде чем собрать чемоданы и отправиться в страну вымысла, дать искренним любителям словесности представление о цели, которую преследую, обрисовав ее, хотя бы на скорую руку, но точно и определенно. Теперь же обобщающая часть кажется мне вполне завершенной и убедительной. Вы уяснили из нее, что я бичую человека и его Творца. Достаточно с вас этого и на сегодня, и на будущее! Всякие новые рассуждения излишни: они лишь сделали бы более пространной, ничуть не изменяя, ту идею, к осуществлению которой я приступлю немедленно, не успеет склониться к вечеру сегодняшний день. Из вышеизложенного вытекает, что ныне я намереваюсь перейти к аналитической части, и это намерение столь непреложно, что несколько секунд тому назад во мне возникло страстное желание, чтобы читатель очутился в моей шкуре, проникнув туда через отверстия потовых желез, и убедился воочию в подлинности моих утверждений. Я отдаю себе отчет, что выведенную мною теорему необходимо подкрепить изрядным числом доказательств, ну что же, в них нет недостатка, и вам известно, что я ни на кого не нападаю без всяких оснований! Меня разбирает смех при мысли, что вы осудите меня за то, что я так яростно кляну человеческий род, к которому принадлежу и сам (меж тем уже это одно могло бы послужить мне извиненьем!), и Божественный Промысел; нет, я не отрекусь от собственных слов, и мне нетрудно будет оправдать их, прибегнув только к истине и рассказав о том, что видел. Итак, я приступаю к роману длиною в три десятка страниц, и впредь объем моих творений будет так им или почти таким же. Давно уже лелеял я надежду, что все мои идеи очень скоро, со дня на день, облекутся в ту или иную литературную форму, и наконец, после многих бесплодных попыток, такая форма нашлась! И оказалась лучшею из всех возможных – ибо нет ничего лучше романа! Это путаное вступление может показаться несколько, так сказать, вычурным и сбить с толку читателя, который перестанет понимать, к чему я, собственно, веду, но все мои усилия к тому и сводились, чтобы привести его в совершенное недоумение, так как это и есть то состояние, в которое следует повергать всякого, кто имеет обыкновение зачитываться книгами и книжонками. Да, впрочем, даже и помимо моего желания иначе не могло бы быть; лишь позже, когда таких романов станет больше, смысл этого написанного рукою мрачноликого отступника вступления откроется для вас.

(2) Что ж, будем продолжать нашу повесть, однако, как это ни глупо (на мой взгляд, глупо, а впрочем, всяк волен судить посвоему), не прежде, чем достанем все, что нужно для писания: перо, чернильницу и несколько недревесных листов. Вот так, ну, теперь я, кажется, готов вложить всю душу в мою шестую песнь и сотворить чреду чрезвычайно поучительных строф. Пусть они будут драматичны и безупречно дидактичны! Герой наш рассудил, что, бесконечно скитаясь по пещерам и выбирая прибежищем недоступные места, он поступает крайне нелогично, ибо оказывается в заколдованном круге. И правда, хотя в уединенье и глуши сей ненавистник человеческого рода и находил отраду, но алчный минотавр его кипящей злом души терзался голодом средь чахлых кустиков, непролазных терний и скудных диких лоз. Вот почему он решил перебраться поближе к людским скопищам, к их городам, где, мнилось ему, толпы жертв только и ждут, чтобы он, Мальдорор, явился насытить свою ярость.

Он знал, конечно, что полиция, сей щит цивилизованного общества, уже много лет упорно ищет его, и целая армия шпионов и сыщиков разыскивает его следы. Но до сих пор никому не удавалось схватить его. Мудрейшие из мудрых, хитрейшие из хитрых оказывались бессильны против его непостижимой ловкости, тщетно плели они сети, в которые, казалось, он неминуемо должен был угодить, – играючи ускользал от них Мальдорор. Он обладал даром изменять наружность, так что никто на свете не мог бы узнать его. Высокое искусство перевоплощения! – сказал бы я в поэтическом порыве. Презренные и недостойные уловки! – сказал бы я, оглядываясь на моральные устои. Как бы то ни было, но наш герой был в этом деле сущий гений. Быть может, вам случалось видеть в какойнибудь сточной канаве Парижа сверчка – юркую, хрупкую, малую тварь? Так знайте же: то был не кто иной, как Мальдорор! Он напускает гибельный морок на цветущие столицы, парализует их магнетической силой, так что они уже не могут сопротивляться, как должно. И наважденье это тем более опасно, что нет возможности его предвидеть. Еще вчера Мальдорор был в Пекине, сегодня он в Мадриде, а завтра – где-нибудь в Санкт-Петербурге. А впрочем, не берусь сказать, где именно свирепствует сейчас мой новый, не в прозе, а в стихах воспетый Рокамболь, в каких краях он ныне сеет ужас, – на это не достает моих мыслительных способностей. Быть может, злодей за сотни миль от вас, а может быть, всего лишь в двух шагах – кто знает! Не просто уничтожить человечество единым махом – какникак есть закон и власть, – но опустошить людской муравейник, передавив всех поодиночке, – вполне возможно, было бы терпенье. Хотите ли знать, с тех незапамятных, доисторических времен, когда я был дитятей и жил средь первых из людей, ваших самых далеких предков, еще не искушенный в искусстве строить козни, – с тех пор и до сегодняшнего дня, плетя интриги и меняя обличья, я во все эпохи опустошал страну за страной, подстрекая одних смертных на кровавые завоевания, других на междоусобные распри, раздувая пламя братоубийственных войн, – и разве таким образом не растоптал я, то по одному, то толпами, целые поколения, так что несть числа погибшим? Успехи прошлого внушают радужные надежды на грядущее – оно их непременно оправдает. Я чувствую, что эти мои строфы следует подвергнуть основательной прополке, приняв за образец естественную риторику, поучиться которой я намерен у дикарей. Вот истые аристократы: они так величавы и непринужденны, с татуированных их уст стекают речи, исполненные грации и благородства.

Свидетельствую: в нашем мире нет ничего, над чем пристало бы смеяться. Все, что в нем есть нелепого, возвышенно по сути. Когда же я достаточно овладею желанным стилем – хоть коекто узрит в нем примитивность (тогда как он, напротив, есть перл глубокомыслия), – тогда употреблю его для изложения идей, которые, увы, быть может, не покажутся великими! Избавившись тем самым от обычной скептическинасмешливой манеры и обретя благоразумие, чтобы не задавать… о чем, бишь, я… забыл начало фразы. Но знайте, поэзия везде, где только нет дурацкой и глумливой улыбки человека, с его утиной рожей. Вот только высморкаюсь и снова мощной дланью подхвачу перо, на миг лишь выпущенное перстами. О мост Каррусель, как смог ты оставаться безучастным, услышав душераздирающие крики, что исходили из мешка!

I

Соседство на анатомическом столе швейной машины с зонтиком
(3) Витрины магазинов на улице Вивиен восхищают взоры прохожих своим великолепием. Залитые светом множества газовых рожков, в них ослепительно сияют шкатулки красного дерева и золотые часы. Куранты на здании Биржи пробили восемь – час еще не поздний! Но лишь только отзвучал последний удар, как всю поименованную улицу, от Королевской площади до бульвара Монмартр, объяла дрожь – сотрясались даже каменные стены домов. Встревоженные прохожие ускорили шаг, спеша укрыться в своих жилищах. Какаято женщина рухнула без чувств на мостовую. И никто не пришел ей на помощь, все бегут прочь. Захлопываются ставни, обыватели прячутся под одеяла. Не чума ли нагрянула? Так в час, когда весь город готовится к веселому ночному бдению, улица Вивиен внезапно цепенеет. Жизнь замирает на ней, как в сердце, покинутом любовью. Однако скоро весть о происшествии распространяется средь обитателей других кварталов, и мертвое затишье охватывает всю божественную столицу. Где газовые фонари? Где жрицы любви? Все пусто… все темно и немо! Вот от церкви Магдалины прямо к Престолу Всевышнего стрелою промчалась сова с покалеченной лапой, крича: «Беда! Идет беда!» Когда бы в ту минуту вы очутились здесь: в местах, которые мое перо (мой верный друг и спутник) сделало таинственнозловещими, – и взглянули туда, где к улице Вивиен примыкает улица Кольбер, то непременно увидели бы на их скрещенье фигуру человека, который легким шагом направляется к бульварам. И если бы ктонибудь приблизился к нему, но только осторожно, не привлекая его внимания, то был бы приятно удивлен, найдя его совсем юным! Меж тем как издали казалось, что это человек в годах. Да ведь не суммою прожитых дней измеряется глубина ума, запечатленная на задумчивом лице. Но я могу вам с точностью сказать, читая физиогномические линии его чела: ему шестнадцать лет, шестнадцать лет и четыре месяца! И он прекрасен, как железная хватка хищной птицы, или как судорожное подрагивание мышц в открытой ране заднешейной области, или, скорее, как постоянно действующая крысоловка, в которой каждый пойманный зверек растягивает пружину для следующего, так что она одна, даже спрятанная в соломе, способна истребить целые полчища грызунов, или, всего вернее, как

соседство на анатомическом столе швейной машины с зонтиком! То Мервин, сын светлокудрой Англии; закутавшись в тартан, он возвращается под отчий кров с урока фехтования. Теперь половина девятого, и он рассчитывает к девяти добраться до дому – о дерзостная, опрометчивая уверенность, будто нам известно, что сулит нам будущее! Разве не может какоенибудь внезапное препятствие задержать его? И разве такие обстоятельства столь редки, чтобы посчитать их исключением? Не правильнее ли, наоборот, увидеть аномалию в том факте, что до сих пор он жил безбедно и, как говорится, счастливо? Что, в самом деле, дает ему право полагать, будто он доберется домой невредимым, коль скоро некто уже подстерегает его, наметив своею жертвой? Я был бы слишком мало искушен в ремесле романиста, если бы не предварил задерживающими повествование вопросами фразу, которая должна была воспоследствовать и которую я теперь завершаю. Конечно, вы узнали абстрактного героя, который вот уж столько времени тиранит своей могучей волей мой бедный мозг? Да, это Мальдорор, и он то приближается к Мервину, чтобы запечатлеть в своей памяти юношеские черты, то, резко отклонившись, пятится, подобный австралийскому бумерангу в заключительной фазе полета или, точнее, подобный адской машине. Однако было бы неверно заподозрить, что в нем зашевелился хотя бы зародыш сочувствия. В какойто миг он снова отступает и словно направляется в другую сторону – уж не совесть ли его удерживает? Но нет, увы, вновь и вновь гонит его вперед ожесточенье. А Мервину все невдомек, отчего это так стучит кровь в его висках, он ускоряет шаг, объятый ужасом, причины коего не знаете ни вы, ни он. Он, правда, прилагает все старанья, чтобы понять, в чем дело. Ему бы обернуться. Все сразу разъяснилось бы. Но почемуто никто, как правило, не вспоминает о самых примитивных способах избежать беды. Случается, шатающийся по задворкам какойнибудь грязной окраины, оборванный, упившийся дешевым зельем бродяга приметит вдруг на заборе матерого котищу, свидетеля всех революций, что пережили наши деды, который мирно созерцает залитый лунным светом ночной пейзаж; пригнувшись и петляя, подкрадывается он поближе и кличет колченогую собаку. Благородный представитель семейства кошачьих отважно встречает врага и дорого продает свою жизнь. А назавтра его электризующая шкурка угодит к старьевщику. Так отчего же он не спасся бегством? Ведь это было бы так легко. Что же касается Мервина, то он еще усугубляет грозящую ему опасность незнанием ее. Порой, очень редко, какието догадки возникают в его голове, но смутные, весьма и весьма смутные, они никак не позволяют увидеть истину. Он не пророк, не спорю, такого дара за собою он не знает. Дойдя до широкой улицы, он пересекает бульвары Пуассоньер и Бон Нувель. Здесь он сворачивает на улицу ФобурСенДени, минует железнодорожную станцию страсбургской ветки и, не дойдя до перпендикулярного скрещенья этой улицы с улицей Ла Файет, останавливается у дома с высоким порталом. Вы, кажется, рекомендуете мне закончить в этом месте первую строфу, что ж, я готов на этот раз пойти навстречу вашему желанью. Но знайте, неодолимая дрожь пробирает меня и волосы становятся дыбом при мысли о железном кольце, что спрятала под камень рука маньяка.

II

(4) Итак, он нажимает на медную кнопку звонка, и ворота выстроенного в современном стиле дома поворачиваются на петлях. Вот он пересекает двор по песчаной дорожке и, преодолев восемь ступеней, поднимается на крыльцо. Две статуи, стоящие по сторонам от входа, точно привратники на вилле знатного вельможи, не преграждают ему путь. За ним не преминул последовать и тот, кто все отринул: отца и мать, любовь и идеал, и даже Божью волю, чтоб обратить все помыслы на самого себя. Он видел, как Мервин вошел в просторную, отделанную сердоликовыми панелями залу. Любимый сын упал на софу, не в силах от волнения произнести ни слова. Матушка, в длинном платье со шлейфом, бросается к нему и обнимает. Братишки окружают обремененную столь тяжким грузом софу, их жизненный опыт слишком мал, чтобы они могли понять смысл происходящего. И наконец отец семейства воздевает трость, окидывает властным взором домочадцев, с трудом отрывается от любимого кресла и с заботливой поспешностью, хотя и несколько умеренной годами, устремляется к своему неподвижно распростертому первенцу. Все с трепетом внимают его речам на иностранном языке. «Кто, кто довел мое дитя до такого состояния? Туманная Темза еще успеет унести немало ила, прежде чем силы окончательно изменят мне. В сей нерадушной стране, похоже, вовсе нет законов, охраняющих порядок. О, если бы я знал виновника, он испытал бы на себе, как я ужасен в гневе. Хоть я давно в отставке и удалился от шумных морских сражений, но моя коммодорская шпага еще не заржавела на стене. А если что, ее нетрудно наточить. Приди в себя, Мервин. Не тревожься, я отдам приказанье слугам разыскать злодея, и он, клянусь, умрет от моей руки. Жена, оставь его, присядь гденибудь в стороне, твой взгляд лишает меня твердости, останови поток, что струят твои слезные железы. Очнись, мой сын, умоляю, очнись, признай своих родных, это я, твой отец, говорю с тобою…» И матушка отходит в сторону и, повинуясь приказанию супруга, садится с книгою, пытаясь сохранить невозмутимость, когда жизнь детища, что выношено ею, в опасности.»… Вы же, дети, ступайте в парк, поглядите, как плавают лебеди, но только будьте осторожны, не свалитесь в пруд». Растерянные братья – все как один в беретах, украшенных пером каролинского козодоя, все в бархатных, до колен, панталонах и красных шелковых чулках, – не говоря ни слова, берутся за руки и удаляются из залы, едваедва касаясь половиц из драгоценного черного дерева. Они, я уверен, не станут играть, а будут степенно бродить в платановых аллеях. Они не по годам разумны. И в том их благо. – «… Все бесполезно, я обнял тебя, я качаю тебя на руках, но ты бесчувствен ко всем моим мольбам. Приподними же голову! Ну, хочешь, я облобызаю твои колена? Тщетно… голова безвольно падает». – «О добрый мой супруг, позволь своей верной рабе сходить за флаконом со скипидарным маслом; я прибегаю к нему всякий раз, когда по возвращенье из театра иль после долгого и утомительного чтения какойнибудь волнующей истории, почерпнутой в древнейших британских летописях и повествующей о рыцарских деяньях наших доблестных предков, мигрень сжимает мне виски». – «Я не давал тебе дозволения заговорить, жена, и ты должна была молчать. Ни разу за долгие годы нашего законного союза не пробегала между нами тень раздора. Я всегда был тобою доволен, мне не в чем было упрекнуть тебя, как и тебе – меня. Ступай скорей в свои покои и принеси флакон скипидарного масла. Я знаю сам, что он лежит в твоем комоде, и не нуждаюсь ни в каких подсказках. Так поспеши же вверх по крутым ступеням винтовой лестницы и возвращайся с радостным лицом». – Чувствительная англичанка успела лишь взойти на несколько ступеней (не станет же она бежать, точно простолюдинка), а ей навстречу сверху уже спешит разгоряченная прислужница, держа в руках хрустальный флакон, заключающий влагу, способную, быть может, стать живительной. С учтивым поклоном подает она склянку госпоже, а та, ступая, словно королева, подходит к обшитой бахромой софе, предмету, к которому единственно устремлена вся нежная ее заботливость. Величественно и благосклонно протянув руку, коммодор берет у супруги флакон. И вскоре увлажненный целительной жидкостью платок из индийского шелка обвился вкруг головы Мервина. Юноша вдыхает соли, и наконец рука его вздрогнула. Он оживает, и филиппинский какаду, сидящий на жердочке в оконном проеме, приветствует его радостными возгласами. – «Кто там идет?.. – восклицает бедный юноша, – Пустите скорее… Где я? Уж не в гробу ль покоится мое отяжелевшее тело? Как мягко в нем… А медальон, цел ли медальон с портретом матушки у меня на груди?.. Там, сзади, косматый бандит. Я вырвался, оставил у него в руках полу сюртука. Спустите с цепи бульдога: нынче ночью, пока мы будем спать, тот самый злоумышленник может взломать запоры и проникнуть в дом. Теперь я узнаю вас, отец и матушка, и я благодарю вас за заботу. Зовите скорее братишек. Мне хочется их приласкать, я принес им орешков». Проговорив все это, Мервин впал в летаргию. Срочно призванный врач воскликнул, потирая руки: «Что ж, кризис миновал. Отлично! Завтра ваш сын проснется здоровым. Теперь же предписываю всем разойтись по своим покоям, я один останусь при больном и просижу, пока не заблестит заря и не засвищет соловей». Меж тем Мальдорор, притаившись за дверью, не упустил ни слова. Теперь ему известен нрав всех домочадцев, и сообразно этому он будет действовать. Он знает, где живет Мервин, и это все, что ему нужно. Он занес в записную книжку улицу и номер дома. Вот главное. Теперь он не забудет. Никем не замеченный, гиеной обошел он весь двор. После чего проворно влез на ограду и, лишь на миг замешкавшись, чтобы не зацепиться за острия чугунных прутьев, спрыгнул на дорогу. И волчьей рысцою отправился восвояси. «Глупец! – воскликнул в мыслях Мальдорор. – Принять меня за бандита! Хотел бы я увидеть человека, которого не обвинишь в том, в чем винит меня больной. И полу сюртука никто ему не отрывал. Почудилось со страху. Я вовсе и не собирался бросаться на него сегодня, у меня совсем другие виды на этого робкого отрока».

Когда-нибудь, когда вы придете к озеру, где плавают лебеди, я расскажу вам, откуда взялся в стае белых птиц один, обремененный наковальней с распростертым на ней гниющим крабьим трупом, – одинединственный черный лебедь, которого с естественной опаской сторонятся его водоплавающие собратья.

III

(5) Мервин один в своих покоях, он получил письмо. Но от кого же? В смятенье он позабыл вознаградить посыльного. Адрес на конверте с черною каймою написан чьейто торопливою рукою. Быть может, показать отцу? А вдруг в письме содержится предупрежденье не делать этого? Встревоженный, Мервин раскрыл окно, чтобы вдохнуть благоуханный воздух, и солнечные лучи ворвались в комнату и заиграли радужными отблесками на гранях венецианских зеркал. Мервин швырнул письмо на свой ученический стол, обтянутый тисненой кожей, где громоздились книги с золочеными обрезами, лежали альбомы в перламутровых переплетах. Откинув крышку пианино, он пробежал по клавишам слоновой кости своими тонкими длинными пальцами. Но латунные струны остались немы. Это косвенное предостережение вернуло мысли юноши к посланию на веленевой бумаге, он протянул к нему руку, но, словно оскорбленное пренебреженьем адресата, оно отпрянуло. В Мервине же взыграло любопытство, он поспешно вскрыл конверт и вынул заключенный в нем клочок бумаги. До сей поры ему еще не доводилось видеть чужого почерка. Послание гласило: «Вы нравитесь мне, юноша, и я хотел бы составить ваше счастье. Я приглашаю вас стать моим спутником в далеком путешествии на острова Океании. Мервин, ты знаешь, я люблю тебя, и этому не нужно доказательств. И ты, я убежден, ответишь мне дружеской приязнью. А узнав меня поближе, не раскаешься в том, что доверился мне. Я стану оберегать тебя от всех опасностей, которым подвергает тебя твоя неискушенная младость. Я буду тебе братом, неустанным добрым советчиком. Чтобы узнать обо всем подробнее, приходи послезавтра в пять часов утра на мост Каррусель. Если я опоздаю, дождись меня, но, впрочем, я надеюсь, явиться вовремя. Постарайся и ты. Настоящий англичанин никогда не упустит возможности вникнуть в то, что так близко затрагивает его интересы. Итак, до скорого свиданья, юноша. Никому не показывай это письмо». – «Внизу, вместо подписи, три звездочки и кровавое пятно!» – вскричал Мервин. Обильные слезы хлынули из глаз его на странные строки, которые он пожирал глазами и которые открыли пред мысленным его взором неизведанные и неясные дали. И вот уж в голову его закралась мысль (а прежде, пока он не читал письма, такого не бывало!), что отец его чересчур суров, а матушка – слишком напыщенна. Нашлись причины – но мне они остались неизвестны и потому я их не сообщаю – к тому, что и братья показались ему нехороши. Он спрятал письмо на груди. В тот день учителя заметили, что их ученика как будто подменили, глаза Мервина помрачнели: тень неотступных дум легла вокруг глазничных впадин. И каждый из наставников краснел от смущенья, боясь, что не сможет сравниться в интеллекте с таким учеником, меж тем как тот впервые не выполнил заданий и ничего не делал на уроках. С наступлением вечера все семейство сошлось в украшенной старинными портретами столовой. Перед Мервином выстроились блюда с сочным мясом, вазы с ароматными плодами, но он не притронулся к пище; и взора его не прельстили ни блещущие всеми цветами радуги рейнские вина, ни пеннорубинное шампанское в кубках богемского хрусталя. Погруженный в свои мысли, он с видом сомнамбулы сидел за уставленным яствами столом. Вот коммодор обратил свое просмоленное солеными морскими ветрами лицо к супруге и прошептал: «Наш старший сын сильно переменился с того дня, как с ним случился приступ; за ним и прежде водилась чрезмерная склонность к нелепым причудам, теперь же он и вовсе витает в облаках. Я в его годы был совсем иным. Но вот что, делай вид, как будто ничего не замечаешь. В подобном случае полезно решительное воздействие, не физическое, так моральное». – «Послушай, Мервин, я прочту тебе рассказ, который придется тебе по душе, ведь ты охотник до книг натуралистов и путешественников. Пусть все остальные тоже внимательно слушают, ибо каждый – и я в первую голову – извлечет из услышанного пользу. Вы же, дети, внимательно вникая в каждое слово, оттачивайте и свой собственный стиль, старательно следите за ходом мысли автора!» Как будто птенчики способны разбираться в тонкостях риторики! Закончив эту речь, отец повелительно протягивает руку, и один из мальчуганов идет в библиотеку и приносит увесистый том. Посуда и серебряные приборы убраны со стола, книга раскрыта. Услышав притягательное слово «путешествия», Мервин встрепенулся и попытался отогнать несвоевременные думы. Коммодор принимается читать откудато из середины, и в голосе его звучит металл – он и теперь, как в годы славной молодости, мог бы отдавать команды, перекрывая грохот бури. Однако же задолго до того, как подошла к концу история, Мервин вновь опустил голову на руку, не в состоянии следить за бесконечной цепью тонких рассуждений, продетой сквозь намыленные кольца обязательных метафор. «Ему неинтересно, – сказал отец, – что ж, поищем чтонибудь другое. Читай теперь ты, жена, быть может, ты окажешься удачливей меня и сумеешь победить тоску, что омрачает дни нашего детища». Не слишком веря в успех, матушка берет другую книгу, и нежное ее сопрано наполняет уши того, кто ею был зачат. Но, чуть начав, она отчаивается и прекращает художественное чтение. «Пойду лягу спать», – произносит первородный сын и, не прибавив более ни звука, удаляется, уставя хмурый неподвижный взор себе под ноги. И вслед ему собака, удивленная столь странным поведением, отрывисто и хрипло лает, а буйный ветер, проникающий снаружи сквозь щель в оконной раме, колышет пламя в бронзовой лампе, увенчанной двумя плафонами из розовеющего хрусталя. Мать сжимает виски, отец возводит очи к небу. А малые детишки смятенно смотрят на старого морехода. Мервин же, запершись в своих покоях на два поворота ключа, лихорадочно водит пером по бумаге. «Я получил ваше письмо нынче в полдень, простите, что замешкался с ответом. Не имея чести знать вас лично, я сомневался, следует ли вам писать, Но меня учили быть всегда учтивым, и потому я все же решился взяться за перо и выразить мою горячую признательность за то участие, которое вы принимаете в человеке, вам совершенно не знакомом. Да сохранит меня Господь ответить неблагодарностью на чувство, которым вы удостаиваете меня. Я знаю свои недостатки и вовсе ими не кичусь. Но если допустить возможность дружеского союза с человеком намного взрослее меня, следует, мне кажется, предупредить его о несходстве наших характеров. Судя по тому, что вы называете меня юношей, вы, должно быть, старше меня, хотя я не уверен, что это и на самом деле так. Ибо сдержанный слог вашего письма противоречит страсти, которой оно дышит. Разумеется, я не покину отчий кров, чтобы ехать с вами в дальние края, это было бы возможно лишь в том случае, когда бы я испросил позволения тех, кому обязан жизнью, и, признаюсь, я желал бы его получить. Но вы предписываете абсолютное (в кубе!) молчание, велите не упоминать ни словом об этой дышащей холодной тьмою духа тайне, и я неукоснительно исполню вашу волю. Мне кажется, что это дело вообще не чурается дневного света. Вы, видимо, желаете, чтобы я вам верил (и это, следует заметить, весьма разумное желание), так почтите же и вы меня доверием и не оскорбляйте предположением, будто я могу настолько пренебречь вашей просьбой, чтобы не явиться на свиданье послезавтра утром, в назначенный час. Наши ворота будут еще заперты, поэтому я перелезу через ограду, никем не замеченный. Говорю вам со всею искренностью: нет такой вещи, которой я не сделал бы для вас, – для того, кто внезапно явил моему ослепленному взору столь удивительное чувство; осыпал меня щедротами, каких я никогда не ожидал. Не ожидал, так как не знал вас. Зато знаю теперь. Не забудьте же: вы обещали быть на мосту Каррусель. И я уверен, уверен непоколебимо, что, проходя там, непременно встречу вас и коснусь вашей руки; не правда ли, этот порыв отрока, еще вчера склонявшегося перед алтарем целомудрия, не сможет оскорбить вас своей почтительною вольностью. Впрочем, вольность вполне простительна между теми, кто связан друг с другом сильным и пылким чувством, кто безвозвратно и сознательно предался греху. И что, спрашиваю я вас, – что за беда, если я поприветствую вас мимоходом, коль скоро, все равно, какая бы погода ни была, пять часов неминуемо пробьет? Вы, как джентльмен, оцените деликатность, не позволившую мне доверить больше того, что я здесь написал, листку бумаги, который может затеряться, выпорхнув из моих рук. Ваш адрес в конце письма – форменный ребус. И мне понадобилось добрых четверть часа, чтобы разгадать его. Но, вероятно, вы поступили правильно, начертав его микроскопическими буквами. Следуя вашему примеру, не ставлю подписи: в наше причудливое время может легко произойти все что угодно. Хотел бы я знать, каким образом удалось вам отыскать место, где я томлюсь в оковах хладной неподвижности, средь анфилад пустынных залов, где, как в гробнице, погребены мои часы и дни. Я не могу все высказать словами. Но стоит мне только подумать о вас, как в груди вскипает буря, подобная крушению одряхлевшей империи, я вижу тень вашей любви с улыбкой на устах, а, может быть, мне только чудится улыбка: ведь это только тень, только зыбкая игра изменчивых извивов. Вручаю вам свои пробудившиеся чувства, похожие на мраморные плиты, чья девственная чистота не нарушена прикосновеньем человека. Итак, дождемся первых проблесков зари, пока же не настал тот миг, когда я брошусь в ваши погибельные объятия, смиренно припадаю к вашим коленям!» Закончив это нечестивое письмо, Мервин отнес его на почту и вернулся к себе. И увы! ангелхранитель не спустился к его изголовью. Да, рыбий хвост будет лететь всего три дня, но балка все равно сгорит дотла, и цилиндрическиконическая пуля, несмотря на все усилья снежной девы и нищего, вонзится в шкуру носорога! А все оттого, что коронованный безумец скажет правду о меткости четырнадцати кинжалов!

IV

(6) Я вдруг заметил, что у меня всего лишь одно око посередине лба! О серебряные зерцала, висящие на стенах коридоров, сколько раз ваша отражающая сила служила мне добрую службу! Когда-то ангорская кошка, чьих маленьких детенышей я бросил в кипящий спирт, вскочила мне на загривок и целый час, точно бурав хирурга, вгрызалась в мою голову; с тех пор еще не раз я обрекал себя на пытки. И вот сегодня, глядя на следы бесчисленных ран различного происхождения – одни появились по воле рока при моем злополучном рождении, другие я снискал по собственной вине (и это только часть того, что я должен вытерпеть, кто сможет предсказать, что будет дальше?), – бесстрастно созерцая врожденные и приобретенные увечья, которыми украшены апоневрозы и душа покорного вашего слуги, я долго размышлял о раздвоенности, лежащей в основе моей личности, и… находил себя прекрасным! Прекрасным, как аномалия в строении детородного органа, что выражается в недостаточной длине мочеиспускательного канала и разрыве или отсутствии его внутренней стенки, так что этот канал кончается на большем или меньшем расстоянии от головки полового члена или вовсе под ним; прекрасен, как мясистый нарост конической формы, прорезанный глубокими продольными морщинами, что возвышается у основанья клюва индюка; прекрасен, как истина, гласящая, что система гамм и ладов, а также их гармоническое чередование не основаны на природных закономерностях, а, напротив, есть результат использования эстетических принципов, которые менялись с развитием человеческого общества, как меняются и теперь; прекрасен, что всего вернее, как боевой корвет с броневыми башнями! Именно так, могу поручиться за точность сего утверждения. Я вовсе не склонен самовлюбленно обольщаться на свой счет и тем горжусь, да и что пользы лгать? – поэтому вы можете без колебаний принять на веру то, что я сказал. Зачем мне проникаться отвращением к себе, когда я слышу только похвалу от собственной совести? Я не питаю зависти к Творцу, пусть только не мешает мне плыть по течению моей судьбы, через каскады славных преступлений. А коли станет мне препятствовать, то я, уставив раздраженный взор в его лицо, без труда докажу ему, что не один он властвует над миром и что немало доводов, основанных на глубочайшем знании природы, решительно опровергают версию единовластия. Нас двое, вот мы лицом к лицу, на равных, гляди же… и уж кому как не тебе знать, что я не трубил победу своим безгубым ртом. Прощай, великий воин, тебе и в поражении не изменяет мужество, и твой заклятый враг тобою восхищен; однако грядет Мальдорор, чтобы оспорить у тебя свою жертву, что зовется Мервином. И так свершится пророчество петуха, прозревшего будущее в канделябре. Да будет небу угодно, чтобы краб успел настигнуть караван паломников и передать им то, о чем поведал некий тряпичник из Клиньянкура!

V

(7) Этот человек вышел с улицы Риволи к скверу Пале-Рояль и сел на скамью по левой стороне, неподалеку от фонтана. Волосы его всклокочены, а одежда позволяет судить о длительных лишениях. Он раскопал острой палочкой ямку, набрал в пригоршню землю, поднес ее ко рту и тут же с отвращением отбросил. Он встал и, опираясь головою о скамью, направил ноги ввысь. Но такая поза, заставляющая вспомнить о канатоходцах, противоречит закону равновесия, в котором определяющую роль играет центр тяжести, и незнакомец рухнул на дощатое сиденье; шапка его съехала, руки беспомощно повисли, а ноги заскребли по гравию, ища опоры. В таком все более и более неустойчивом положении он оставался довольно долго. Но вот и наш герой – его рука легла на ограду сквера, у северного входа, близ ротонды, где помещается кафе. Описав глазами круг, он остановил взгляд в центре и заметил человека, проделывавшего шаткие гимнастические упражнения около скамейки, на которую безуспешно пытался взгромоздиться, проявляя при этом чудеса силы и ловкости. Но даже наилучшие порывы, обращенные к благороднейшей цели, обречены на неудачу в столкновении с разрушительной стихией душевного расстройства. Герой подходит к сумасшедшему, любезно помогает ему вернуться в достойную человека позицию и сам садится с ним рядом. Безумие несчастного не беспрерывно, приступ проходит – и он уж в состоянии разумно говорить с нечаянным соседом. Есть ли смысл приводить его рассказ? С кощунственной поспешностью раскрывать, где придется, книгу человеческих страданий? И все же это очень поучительно. Тем более что среди описываемых мною событий нет и не будет ни одного подлинного, ибо я наполняю ваши головы лишь вымыслом. Что же до этого безумца, то он помешался не по собственной прихоти, и искренность его повествования сродни доверчивости читателя. Итак: «Мой отец был плотником и жил на улице Веррери. О, пусть падет на его голову смерть трех Маргарит, пусть вечно клюет зрительную ось его глазного яблока злосчастная канарейка! Одно время он часто напивался пьяным и, когда, обойдя все трактиры, возвращался домой, то в приступе неукротимого буйства крушил все без разбора. Потом, осыпаемый попреками друзей, совершенно избавился от пагубной привычки, но стал угрюм и молчалив. Никто, даже наша матушка, не смел к нему подступиться. Казалось, он был втайне зол на то, что чувство долга обуздало его нрав и не давало разгуляться. Как-то раз я принес в подарок трем моим сестрицам кенаря. Они посадили его в клетку, которую подвесили над дверью, и все прохожие останавливались послушать птичку и полюбоваться ее проворством и чудесным оперением. Отец же настаивал, чтобы клетку с кенарем убрали, ему мнилось, будто птица насмехается над ним, когда встречает его прозрачными трелями, являя высший класс вокального искусства. И наконец однажды он сам полез снимать клетку с гвоздя, но в слепой ярости оступился, упал со стула и расшиб себе колено. Потерев распухшее место стружками, он опустил штанину и, насупившись, снова влез на стул, на этот раз с большей осторожностью. Снял клетку, зажал ее под мышкой и унес к себе в мастерскую. Там, невзирая на слезы и мольбы всего семейства (мы все любили птичку, считали ее добрым духом нашего дома), он принялся топтать плетеную клетку подкованными сапогами, размахивая вокруг головы фуганком, чтобы никто не подходил к нему. Кенарь превратился в перепачканный кровью комочек перьев, но какимто чудом не издох. Наконец плотник, с треском захлопнув дверь, ушел. Мы с матушкой, как могли, пытались удержать в тельце птички ускользающую жизнь, но она умирала, и, хоть крылышки еще трепетали, то были лишь судороги предсмертной агонии. Когда же три Маргариты увидели, что исчезает всякая надежда, они взялись за руки и эта печальная живая цепочка втянулась под лестницу и, отодвинув бочонок с жиром, уткнулась в угол у собачьей конуры. Матушка меж тем не оставляла усилий, не выпускала кенаря из рук и все пыталась отогреть его своим дыханьем. Я же метался, потеряв голову, по комнатам, натыкался на мебель и опрокидывал отцовские инструменты. По временам то одна, то другая из сестер высовывали голову изпод лестницы, чтобы узнать, что сталось с птичкой, и вновь горестно скрывались. Собака вылезла из конуры, она как будто понимала всю глубину нашего горя, и движимый бессильным соболезнованием ее язык лизал платья сестер. Кенарь был почти мертв, когда в полумраке – причиною которого служило недостаточное освещение, – в полумраке лестничного проема показалась голова Маргариты (младшей из трех, ибо настал ее черед). Сестра увидела, как побледнела матушка, а кенарь конвульсивно встрепенулся – то было последнее проявление нервной деятельности умирающего – и поник в державших его пальцах, затихнув навсегда. Девушка передала страшное известие старшим сестрам. Оно не вызвало ни возгласа, ни стона. Молчанье воцарилось в мастерской. Лишь слышалось потрескивание обломков раздавленной клетки, которые, в силу чрезвычайной упругости ивовых прутьев, принимали, насколько возможно, первоначальную форму. Три Маргариты не уронили ни слезинки, их лица не утратили природных красок, нет… они просто застыли без движения, забравшись в будку, они лежали на соломе друг подле друга, а пес удивленно на это взирал. Напрасно мать звала их – в ответ не донеслось ни звука. Быть может, обессилев от переживаний, они уснули! В бесплодных поисках матушка обошла весь дом. Наконец собака схватила ее за подол и привела к конуре. Несчастная нагнулась и заглянула внутрь. Конечно, материнская чувствительность всегда излишне склонна к преувеличенью, но даже и на мой холодный взгляд то, что предстало ее взорам, было, по меньшей мере, прискорбно. Я зажег свечу и осветил конуру, чтобы она могла разглядеть все до мелочи. Когда же она извлекла голову и вместе с нею запутавшиеся в волосах соломинки из этой преждевременной гробницы, то произнесла: „Три Маргариты мертвы“. Мы не могли достать их, так тесно сплелись их тела, и я пошел за молотком, чтобы разрушить собачью обитель. Затем так рьяно взялся за сокрушительный этот труд, что каждый, кто проходил мимо нашего дома и обладал хоть крупицей воображения, мог заключить, что мы не страдаем от недостатка заказов. Матушка, вне себя от нетерпенья и вопреки здравому смыслу, пыталась, ломая ногти, разломать конуру голыми руками. Наконец операция по вызволению усопших успешно завершилась; стенки будто развалились, и под обломками мы обнаружили останки всех трех дочерей плотника и вытащили их, не без труда разжав их сцепленные руки. Вскоре после этого матушка уехала на чужбину. Отца я больше не видал. Я же, как говорят, сошел с ума и теперь живу подаянием. А кенарь больше не поет, уж это точно». Сия повесть доставила немалое удовольствие тому, кто ее слушал, ибо он узрел в ней новое подтверждение своим богомерзким идеям. Как будто преступление какогото хлебнувшего лишку плотника дает основание осуждать все человечество. А именно такое парадоксальное заключение он всеми силами пытался внедрить в свой мозг, хотя оно и не могло свести на нет данные, накопленные обширным опытом. С притворным сочувствием утешает он сумасшедшего; собственным чистым платком утирает ему слезы. Ведет его в ресторан – и вот несчастный сыт. Оттуда – к модному портному – и вот бродяга одет, как принц. Затем – в подъезд фешенебельного дома на улице СентОноре – и вот безумец водворен в роскошные апартаменты на четвертом этаже. Злодей вручает Агону свою мошну и, вытащив изпод кровати ночной горшок, надевает ему на голову и с нарочитой пышностью изрекает: «Объявляю тебя королем мудрецов. Знай, я являюсь по первому же зову, и все мои богатства всегда в твоем распоряжении. Я твой душой и телом. В ночное время можешь ставить свой алебастровый венец на прежнее место и даже использовать его по прямому назначению, но с самого утра, едва лишь первые лучи зари коснутся крыш, ты станешь водружать на голову сей символ власти. Во мне вновь оживут три Маргариты, и, уж конечно, я стану тебе матерью». Как будто недоумевая, не сон ли это наяву и не насмешка ли, несчастный отпрянул, затем лицо его, на котором невзгоды оставили глубокие борозды, блаженно просияло, и он припал к коленям своего благодетеля. Сердце его, словно ядом, пропиталось благодарностью. Он хотел чтото сказать, но язык прилип к гортани. Тогда он попросту простерся ниц на каменном полу. А бронзоволикий герой исчез. Чего он хотел? Заручиться надежным другом, готовым, в простоте душевной, исполнить любой его приказ. Он не ошибся в выборе, случай помог ему. Ведь человек, которого он подобрал на парковой скамье, уже давно, с того злосчастного дня своей молодости, перестал различать добро и зло. Такой Агон и нужен Мальдорору.

VI

(8) Дабы спасти юного Мервина от верной смерти, Всевышний послал на землю своего архангела. Ему придется снизойти и самому! Но мы еще не дошли до этого момента нашего повествования, и я вынужден пока молчать, ибо не могу выложить все сразу: каждому эффектному выпаду – свое время и место, и ничто не должно нарушать архитектуры моего словесного строения. Так вот, архангел, чтобы не быть узнанным, принял облик громадного, величиной с викунью, краба. Взобравшись на риф посреди океана, он поджидал прилива, с которым мог бы выбраться на берег. Но яшмоликий мой герой, укрывшись в разрезе береговой линии, уже подстерегал ракообразного пришельца с дубиною в руке. Быть может, ктонибудь полюбопытствует, чем были заняты мысли того и другого? Один из них отлично сознавал, сколь тяжела возложенная на него задача. «Как, – сокрушался он, – а волны все росли, захлестывая его временное прибежище, – как преуспеть мне там, где мощь и доблесть самого Владыки не раз бывали посрамлены? Моим силам положен предел, что же до противника, никто не ведает его природы и его умышлений. Одно его имя повергает в трепет небесное воинство, и там, откуда я явился, мне не раз доводилось слышать, будто Сатана, сам Сатана, воплощение зла, и тот не столь ужасен». А вот каковы были мысли другого, – мысли, чей отзвук достигал небесной сферы и осквернял ее лазурь. «Вид у него неискушенный, я быстро справлюсь с ним. Его, конечно, подослал сюда, на землю, тот, кто не решается спуститься сам! Сейчас я испытаю, так ли он несокрушим, как кажется. Он явно не рожден на нашем абрикосовидном шаре; блуждающий туманный взор выдает небожителя». Герой поднялся во весь свой геркулесов рост, и краб, окинув взглядом бескрайний берег, наконец его заметил и воззвал: «Сдавайся без сопротивленья. Я послан тем, кто выше нас обоих, мне надлежит сковать тебя цепями и обездвижить твои конечности, дабы лишить их возможности быть соучастницами твоих бесчинств. Отныне, говорю тебе, рукам твоим возбраняется держать ножи и кинжалы, так будет лучше для тебя и для других. Я захвачу тебя живым иль мертвым, хотя мне велено не умертвлять тебя. Не вынуждай меня прибегнуть к власти, каковой я облечен. Я постараюсь быть наивозможно деликатным, но и ты обуздай свою строптивость. Тогда с охотой и сердечной радостью я признаю, что ты сделал первый шаг к раскаянию». Больших усилий стоило злодею, слыша сию бесподобно комичную речь, сохранять серьезную мину на своем загорелом суровом лице. И всетаки в конце концов он разразился смехом, что, впрочем, и неудивительно. Сдержаться было невозможно! Но это не умышленно. Он вовсе не хотел обидеть краба! Он так старался подавить веселье! Он столько раз сжимал, что было сил, непослушные губы, чтобы не оскорбить насмешкой собеседника! К несчастию, в его природе было все же слишком много человеческого, и он смеялся, блеял, как овца! Но наконец остановился! И вовремя! Иначе мог бы задохнуться! И вот его ответ, подхваченный ветром, донесся до скалы архангела: «Когда бы твой хозяин вместо того, чтобы подсылать ко мне моллюсков и ракообразных, благоволил вступить со мной в переговоры лично, мы, я уверен, легко могли бы все уладить, ведь я, как ты заметил, действительно ниже того, кого ты представляешь. А до тех пор любые попытки примиренья мне кажутся бесплодными и преждевременными. Впрочем, я далек от того, чтобы отрицать заложенный в каждом произнесенном тобою слове здравый смысл, но, право, ни к чему нам понапрасну утомлять голосовые связки, покрывая трехкилометровое расстояние; не лучше ли тебе покинуть свою неприступную крепость и вплавь добраться до твердой земли, тогда бы мы спокойно обсудили условия, на которых я готов сдаться, ибо, хотя я признаю законность этой меры, сие отнюдь не значит, что она желанна и приятна для меня». Архангел, не ожидавший подобной сговорчивости, высунул на пядь голову из расщелины и ответствовал. «О Мальдорор, неужто впрямь настал день, когда погаснет яростное пламя нечестивой гордыни, разогревающее пагубные страсти, что увлекают тебя к вечному проклятию! И мне, мне достанется честь поведать об этой благой перемене всем херувимам, которые с восторгом примут в свои ряды былого брата. Ты помнишь, ты не мог забыть, что некогда был первым среди нас. И твое имя не сходило с наших уст, мы и доныне в дружеских беседах нередко вспоминаем о тебе. Приди же… приди и примирись с прежним своим господином; он же примет тебя, словно блудного сына, и не попрекнет виной, которая отягощает твое сердце, как индейская пирамида из лосиных рогов». Увлекаясь вдохновленной речью, краб постепенно выкарабкивался из укромной щели. Пока не утвердился на самой вершине скалы, подобно пастырю, уверенному в том, что вывел к свету истины заблудшую овцу. Сейчас он прыгнет вниз, навстречу раскаявшемуся грешнику. Но сапфироликий герой давно все рассчитал и нацелил коварную руку. Что есть силы метнул он дубину, которая, подскакивая на волнах, долетела до рифа и угодила прямо в голову миротворца архангела. Сраженный насмерть краб свалился в воду. И волны прибили к берегу его останки. Он ждал прилива, чтоб достигнуть суши. Что ж, вот наступил прилив и подхватил его, и, бережно качая и убаюкивая мерным шумом, донес до влажного песка… доволен ли ты, краб? Чего же боле? А Мальдорор, склонившись, принял в свои объятия двух друзей, которые срослись благодаря проникающей силе оружия: убитого краба и убийственную дубину! «Видно, я еще не потерял сноровки, – воскликнул он, – было бы к чему применить ее; попрежнему крепка моя рука и меток глаз». Животное лишилось жизни. И Мальдорора охватил страх, не спросили бы с него за пролитую кровь. Где спрячет он архангела? А если он в бесчувствии, но не вовсе мертв? Злодей взвалил на плечи наковальню и, прихватив крабий труп, направился к большому озеру, что окружала плотная стена непроходимых камышовых зарослей. Он собирался вооружиться молотом, но молот слишком легок, иное дело – наковальня, ударами которой можно, если краб вдруг станет оживать, стереть его в порошок. А уж сил у Мальдорора хватит, за этим дело не станет! На озере плавали лебеди. Здесь, решил Мальдорор, будет нетрудно укрыться, и, не выпуская зловещей ноши, в тот же миг, сменив чудесным образом обличье, сам превратился в лебедя и присоединился к стае. Но рука Провидения вмешалась туда, куда, казалось бы, ей было не достать: внимайте же, и пусть рассказ об этом чуде окажется полезен вам. Новоявленный лебедь трижды обогнул белую стаю, но он был черен, словно вороново крыло, и выделялся среди всех, точно кусок угля на снегу. То праведный Господь не допустил, чтоб злобная хитрость Мальдорора обманула хотя бы этих простодушных птиц. И тщетно стремится он замешаться в середину – все лебеди чураются его, и ни один не подплывает близко и не касается его постыдночерных перьев. Ему не остается ничего другого, как забиться в бухту в дальнем конце водоема; средь белых детей воздуха он так же одинок, как средь людей! То был пролог угасающей драмы, что разыгралась несколько позднее на Вандомской площади!

VII

(9) Златокудрый корсар получил письмо Мервина. И без труда различил в нем следы душевных мук того, кто водил пером, полагаясь лишь на собственное слабое разумение. Куда мудрее было бы спросить совета у родителей, чем так поспешно отвечать на дружбу неизвестного лица. Сколь опрометчиво решился юноша на главную роль в сомнительном спектакле, не сулящем никакой награды. Но так он захотел. В назначенный час Мервин захлопнул за собою дверь родного дома и зашагал по бульвару Себастополь к фонтану Сен Мишель, затем проследовал по набережным Гранз Огюстен и Конти, а дойдя до набережной Малаке, увидел на противоположной Луврской набережной человека, идущего в ту же сторону, что и он сам, несущего в руках пустой мешок и пристально его разглядывающего. Уже рассеялся утренний туман. В один и тот же миг два пешехода ступили с разных сторон на мост Каррусель. И, хотя прежде никогда не виделись, тотчас узнали друг друга! Ну, разве не прекрасно благородное душевное сродство, сблизившее их, невзирая на разницу в возрасте! Так подумал бы, всякий, пусть даже обладающий математическим умом, кто оказался бы свидетелем сего волнующего зрелища. Мервин, взволнованный до слез, твердил себе, что встретил на пороге жизни бесценного друга, опору во всех грядущих испытаниях. А что же тот, другой, – уж онто ничего подобного не думал, можете поверить… Зато он действовал: раскрыл мешок, схватил за голову Мервина и запихнул его в сие дерюжное вместилище. А горловину затянул платком. Мервин отчаянно кричал; тогда его мучитель, подняв мешок, как тюк белья, стал колотить им о парапет моста. Услышав хруст своих костей, несчастный смолк. Вот бесподобная сцена, какая и не снилась нашим сочинителям! В то время через мост проезжал мясник на телеге, груженной тушами. Ему наперерез вдруг выбежал какойто человек, остановил его и молвил: «Здесь в мешке – шелудивая псина, забейте ее поскорее». Мясник согласен. А тот, другой уже шагает прочь, идет и по пути встречает молодую нищенку с протянутой рукою. И – где предел бесстыдству и кощунству! – он подает ей милостыню! Ну, а теперь, если угодно, я покажу вам, что произошло на отдаленной бойне несколько часов спустя. Мясник, тот самый, соскочил с телеги, поставил наземь мешок и сказал товарищам: «Здесь шелудивый пес, прикончим его поскорее». Четыре молодца с охотою взялись за, тяжеленные кувалды. Но чтото останавливало их: уж очень дергался мешок. «Что со мною?» – воскликнул один, и занесенная рука его медленно опустилась. «Этот пес стонет, совсем как ребенок, – промолвил другой, – как будто знает, что с ним сделают». – «Такая уж у них повадка, – заметил третий, – не только у больных, но даже у здоровых: достаточно хозяину на деньдругой отлучиться, и они принимаются выть, да так, что тошно слушать». – «Постойте! Постойте! – вскричал вдруг четвертый, как раз в тот самый миг, когда все четверо вновь занесли кувалды, чтобы на этот раз решительно ударить по мешку. – Постойте, говорю вам! Здесь чтото неладно. Откуда вы знаете, что в мешке собака? А нука я взгляну». И невзирая на смешки приятелей, он развязал мешок, откуда показались ноги, туловище, руки и голова Мервина! Он был так сдавлен, что едва не задохнулся. А лишь увидел свет, лишился чувств. Однако вскоре снова начал подавать несомненные признаки жизни. «Пусть это научит вас осмотрительности, которою не следует пренебрегать и в нашем ремесле», – сказал спаситель юноши своим друзьям. Мясники разбежались. Мервин же с тяжелым сердцем, мучимый мрачнейшими предчувствиями, вернулся домой и заперся в своих покоях. Продолжить ли сию строфу? О, кто не ужаснется изложенному в ней! Однако подождем конца, и вы увидите, что он еще ужасней. Развязка близко, да и вообще в подобных случаях, когда описываешь страсть – какую именно – неважно, – лишь бы она сметала все преграды на своем пути, – совсем ни к чему запасаться целым чаном лака, чтобы покрыть им добрых четыре сотни скучнейших страниц. Что можно уместить в полдюжины строф, то следует скорей поведать и умолкнуть.

VIII

(10) Чтобы наладить механизм усыпляющей байки, недостаточно пичкать читателей мешаниной из галиматьи, доводя их до полного отупения, недостаточно парализовать мыслительные их способности на всю оставшуюся жизнь, нет, надо обладать еще такой магнетизирующей силой, чтоб погрузить их в сомнамбулическое забытье, заставить силой собственного взора изрядно помутиться их трезвый взгляд. Иначе говоря – и говоря не для того, чтоб прояснить, а чтобы углубить мою мысль, которая и манит, и смущает своею безупречною гармонией, – мне кажется, достичь желаемого можно, и не изобретая новых поэтических систем, однако же другими средствами подобного эффекта (по существу, вполне согласованного с законами эстетики) добиться нелегко; вот я и высказал все, что хотел. А потому приложу все старанья, чтобы преуспеть в сей труднейшей задаче! И если смерть засушит длинные тонкие ветви растущих из плеч моих рук, которые ожесточенно взламывают литературный гипс, что сковывает их, я бы хотел, чтобы читатель, облеченный в траур, мог по меньшей мере сказать: «Отдадим ему должное. Он изрядно меня подурачил. А то ли было бы еще, живи он подольше! Свет не видывал такого искусного гипнотизера!» Вдохновенные эти слова высекут на мраморном надгробии, к вящему удовольствию моих манов. Итак, я продолжаю! В неглубокой ямке с водой болтался рыбий хвост, а рядом с ним валялся стоптанный сапог. Не подобает спрашивать: «А где же рыбина? Я вижу только хвост». Раз ясно сказано, что виден хвост, стало быть, хвост и только, без всякой рыбы. В ямке на берегу, заполненной дождевой водой… А что до сапога, то коекто высказывал предположение, будто бы владелец добровольно отказался от него. Наделенный божественной силой краб собрал все свои распыленные атомы и возродился. Он вытащил из лужи рыбий хвост и обещал ему вернуть утерянное тело, если тот возьмется доставить Создателю весть о том, что посланник его оказался бессилен укротить бушующие волны мальдороровой души. И рыбий хвост, снабженный парой крыльев альбатроса, взлетел под облака. Но полетел он к чертогам отступника, донести обо всем и выдать краба! Однако тот проведал его намеренья и, прежде чем забрезжил третий день, поразил коварного изменника отравленной стрелой. Лишь легкий стон вырвался из глотки предателя, и, испустив дух, он пал на землю. Тогда одна из поперечных балок с кровли старинного замка восстала и исступленно застучала, громко вопя об отмщенье. Но Вседержитель, обратившись в носорога, растолковал ей, что то была заслуженная кара. Угомонившаяся балка вновь заняла горизонтальную позицию в остове замка и созвала назад всех пауков, что в страхе разбежались, дабы они, как прежде, развесили на ней свои полотнища. А серноликий герой, узнав, как быстро сдалась его союзница, мятежная балка, приказал коронованному им безумцу поджечь ее, обратить ее в пепел. Агон без промедления исполнил безжалостный приказ. Затем воскликнул: «Коль скоро вы сказали, что срок исполнился, я вытащил кольцо, что было спрятано под каменной плитой, и привязал к нему веревку. Вот весь моток». И протянул хозяину моток толстой веревки длиною в шесть десятков метров. «А что четырнадцать кинжалов?» – осведомился Мальдорор и услыхал в ответ, что они наготове. Злодей благосклонно кивнул. Но удивился и встревожился, когда Агон прибавил, что видел петуха, который клюнул канделябр, расколол его надвое и, заглянув поочередно в каждую из половин, вскричал, захлопав крыльями: «От улицы Пэ до Пантеона совсем недалеко. И скоро, скоро воспоследует тому плачевнейшее доказательство!» А краб верхом на буйном скакуне летел во весь опор к скале, которая была свидетелем полета палки, брошенной татуированной рукою, и первым его убежищем в подлунном мире. Туда же направлялся караван паломников, почтить сие святое место, где пролилась божественная кровь. И краб хотел догнать паломников, призвать на помощь, чтобы успеть расстроить вражьи козни, о коих был осведомлен. В последующих строках из моего угрюмого молчанья вы поймете, что план его не удался, и он не смог открыть паломникам все то, что сам узнал от некоего старьевщика, который прятался в лесах недостроенного дома, недалеко от моста Каррусель, в тот утренний час, когда этот мост, еще не высохший от утренней росы, расширял свои познания о мире с каждым ударом многогранного мешка о мраморный парапет! О, лучше, чтобы, прежде чем храб истерзает души слушателей рассказом об этом жутком происшествии, они заранее отбросили все надежды. Стряхни же лень, читатель, вооружись твердой волей и ступай со мною вместе, не теряя из виду безумного с ночным горшком на голове, толкающего в спину когото, кого бы тебе нипочем не узнать, когда бы я, придя тебе на помощь, не шепнул тебе на ухо имя, которое звучит: Мервин! Как он переменился! Ни в чем не повинный, он, точно преступник к эшафоту, шагает со связанными руками. Вот и Вандомская площадь. С антаблемента гигантской колонны, стоящей на кубепостаменте, с пятидесятиметровой высоты некто сбросил веревку, она разматывается на лету и падает к ногам Агона. Обычно сноровку дает лишь привычка, однако же Агону удалось довольно быстро связать Мервину ноги. Но носорогу стало все известно. Покрытый потом, запыхавшийся, он появился на углу улицы Кастильоне. Увы, вкусить упоения боем он не успел. Ибо тот, кто озирал окрестности с вершины колонны, зарядил револьвер, старательно прицелился и спустил курок. Напрасно коммодор, который с того дня, как его сына охватило то, что он считал безумием, стал нищим, и несчастная мать, за неестественную бледность прозванная снежной девой, бросились заслонять его грудью. Было поздно. Пуля пробуравила толстую шкуру, так что казалось логичным ожидать мгновенной смерти. Но мыто знаем, что под носорожьей шкурой скрывался сам Господь. Дух Божий отлетел, скорбя. И если бы не очевидная всем истина, что никакая тварь ни в коем разе недостойна быть оболочкою Творцу, то человеку на колонне пришлось бы плохо. Он продолжает начатое дело и резко тянет на себя веревку с грузом. Мервин вниз головой раскачивается на конце. Обеими руками хватается он за чугунную гирлянду из невянущих цветов, одну из тех, что соединяют углы подножия, о которое билась его голова. И увлекает за собою сей оказавшийся не столь незыблемым предмет. А супостат, скопив у своих ног изрядное количество наложенных друг на друга эллипсоидных витков веревки, так что Мервин вознесся на половину высоты бронзового обелиска, подхватил их левою рукою, а правой, непрерывно совершая круговые движения, придал подвешенному юноше вращение в плоскости, параллельной оси колонны. Гигантская праща свистала в воздухе, и на конце ее раскручивался Мервин, удерживаемый центробежною силой в крайней точке Радиуса той словно вычерченной в пустоте окружности, которую он вновь и вновь описывал. Цивилизованный дикарь все перехватывал веревку, пока она вся целиком не перешла в размах пращи, конец которой, точно (хотя это совсем неточно) палку, сжимал железной дланью. Затем он круг за кругом обегает балюстраду, держась свободною рукою за перила. Тем самым усложнилась траектория веревки и увеличилось до крайности ее и без того значительное напряженье. Теперь праща, описывая замысловатые кривые, вращается и по горизонтали. Колонна и пеньковая веревка образуют прямой угол с равными сторонами! Рука отступника слилась в одну прямую с орудием убийства, как атомарные частички света, что составляют луч, пронизывающий темноту. Увы! законы механики неумолимы: известно, что две сложенные силы образуют равнодействующую, которая является их суммой! И кто посмеет возразить против того, что эта мускульноверевочная линия давно бы порвалась, когда б не крепость закаленной плоти и не добротность пеньковых волокон? Внезапно златокудрый душегуб застыл на месте, разжал ладонь и выпустил веревку. И так сильна была отдача от этого, противному всему, что совершилось прежде, действия, что балюстрада затрещала и едва не развалилась на куски. Мервин со шлейфом из веревки напоминал комету с огненным хвостом. Такое сходство довершало железное кольцо, привязанное на конце, оно блистало в солнечных лучах. Я полагаю, что сила, которую мощный бросок придал обреченному юноше, была бесконечна, ибо, летя по гигантской параболе, он перенесся на левый берег Сены и врезался в купол Пантеона, который плотно обмотало вервие. И ныне на этой выпуклой сфере, похожей, правда, лишь по форме, на апельсин, в любое время дня доступен взорам высохший скелет, попрежнему висящий на веревке. Когда его раскачивает ветер, студенты из Латинского квартала, боясь подвергнуться подобной участи, спешат пробормотать молитву, хотя чуть слышный шум от этих колебаний способен напугать лишь маленьких детей. В руках скелета зажато нечто, похожее на длинную гирлянду из пожелтевших, высохших цветов. Но, принимая во вниманье высоту, никто, как бы он ни был зорок, не может в точности сказать, действительно ли это те цветы, что были вырваны с массивного подножья в тот день, когда велась неравная борьба неподалеку от новой Оперы. Впрочем, прежде каждая из четырех сторон подножия колонны имела украшенье в виде полумесяца, теперь же сия симметрия нарушена, а кто не верит, пусть пойдет и убедится сам.